Михаил Швыдкой: Мечтать о превращении Гагарина в мировой бренд слишком легкомысленно

Уже много лет во время бесед со студентами, когда хочу показать разницу между коммерческим и некоммерческим искусством, напоминаю им эпизод из романа Томаса Манна "Иосиф и его братья", когда Иосиф объясняет жене Потифара, почему он не может стать ее любовником. Иосиф приводит десять причин своего отказа, которые не стану воспроизводить в этих коротких заметках просто из-за отсутствия места на газетной полосе (кому интересно, откройте роман в первоклассном переводе С. Апта и прочтите сами). Стефан Цвейг, продолжаю я обычно, привел бы семь причин, описывая подобную ситуацию, Эрих Мария Ремарк, наверное, пять, а нынешние создатели массовой литературы приводят всего одну, и она находится в нерабочем состоянии ниже пояса в прямом смысле этого словосочетания. Когда в советские еще времена на "16-й полосе" "Литературной газеты" появилось объявление: "Приди, и я все упрощу...", его авторы даже не подозревали, насколько они прозорливы применительно к той жизни и к той культуре, которые развернулись через три десятка лет. И не только в нашей стране.

Думал обо всем этом, когда читал статью любимых и уважаемых мною Д. Дондурея и К. Серебренникова "В поисках сложного человека" ("РГ" от 7 октября 2009 г.), где увлечение "любимыми мыслями" порой побеждает живое чувство реальности. И прежде всего потому, что лечить болезни, в том числе и болезни культуры, можно, лишь поставив настоящий диагноз, который в этой статье определен весьма прямолинейно. Ведь многие проблемы в отечественной культуре возникли не в период сталинской узурпации власти, а много раньше, и связаны они были с процессами, которые вовлекли в культурную жизнь десятки миллионов необразованных, безграмотных людей.

Когда в 1840 году типографском доме "Илья Глазунов и К." был напечатан лермонтовский "Герой нашего времени", его тираж составлял 1000 (одну тысячу) экземпляров. Этого было достаточно, чтобы вся читающая Россия стала жадно обсуждать жизнь и деяния Григория Александровича Печорина, чтобы повесть эта стала реальным и важным фактом общественной жизни. Усилия российских просветителей двух минувших столетий увенчались значительными успехами, - но великая русская культура была создана гениями для весьма ограниченного круга образованных граждан, которые в свою очередь создавали важную питательную среду для творчества. Публика Московского Художественного театра дореволюционной поры в каком-то высшем смысле составляла этот срез лучшей части Российского государства, которая подготовила революцию и стала ее жертвой.

Люди театра знают, какие трагедии разворачиваются, когда успешные театральные труппы, выпестованные в малых пространствах студийных сцен, переходят в большие, специально для них построенные залы, как упрощается и лишается многих деталей сценическое поведение актеров, когда они должны играть не для сотни, а для тысячи зрителей. Дискуссии о том, как перевести фразу Ленина, донесенную до благодарных потомков на немецком языке Кларой Цеткин, утверждающую, что искусство должно быть - понято, понимаемо или попросту понятно, - рабочим и крестьянам, кормили не одно поколение партийно-озабоченных ученых. Но как бы ни переводить это загадочное немецкое слово, речь шла о понимании искусства широкими массами трудящихся как о непременном условии творчества. Я вовсе не сторонник аристократической закрытости культуры, не адепт искусства для искусства, - просто важно осознать, насколько не изучены еще метаморфозы, произошедшие с русской культурой в ХХ веке. И дело здесь не только в том, что она была насильственно разъединена революцией 1917 года, и не в том даже, что в метрополии, в Советском Союзе она находилась под идеологическим прессом. Но в том, что ее - как и другие великие европейские культуры - вытолкнули навстречу многомиллионным толпам, - и она(они) претерпела(и) в этом столкновении неизбежные изменения. Разумеется, ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Толстой, ни Достоевский не утратили своей мощи и глубины, - но общественное восприятие и понимание их изменилось качественно. Они стали, как выразились бы авторы упомянутой статьи, "брендами", и это, разумеется, упрек вовсе не им, а обществу, где это произошло. Но только случилось это не в России последних двадцати лет, а еще в РСФСР поры большевистской "культурной революции". (Попутно замечу, - мечтать о "сложном человеке" и превращении Гагарина в мировой бренд "за три копейки" одновременно, как-то уж слишком легкомысленно. Само "брендирование" - культуры, истории, жизни, - знак смерти живых творческих процессов.) Уже в двадцатые годы прошлого столетия бытование европейской (и в том числе русской!) культуры изменилось самым решительным образом. В Советской России великое наследство было идеологически использовано и к концу века промотано. Корней Чуковский еще в 1919 году записывал у себя в дневнике, что русской культуры больше не существует и что для ее нового рождения потребуется как минимум столетие. Сегодня понятно, что тогда он был не прав: в ту пору русская культура существовала, но пошла в революционную переплавку, в которой граммы золота растворялись в тоннах чугуна и стали. Советская культура в высших ее образцах была еще связана с предшествующей русской культурой, ее создавали люди, корнями своими уходящие в рубежные десятилетия девятнадцатого и двадцатого веков, - к концу 70-х - началу 80-х годов прошлого столетия этот мощный импульс ослаб и был разменян на пустяки. Важно понять, что идеологический кризис обрушился на Россию не после распада СССР, как считают многие, а как минимум десятилетием раньше, когда на череду смертей генсеков стали звучать не поминальные молитвы - даже в их коммунистической транскрипции, - но анекдоты. Как это ни парадоксально, Великая Отечественная война, отодвинув это перерождение советской идеологии на несколько десятилетий, обнаружила ее недостаточность, - Сталин вовсе не случайно в 1943 году, в пору неслыханных, невиданных народных тягот проявил милость к репрессированному духовенству и открыл храмы для прихожан. Выстраданная Победа стала новым энергетическим импульсом для строительства послевоенной жизни и послевоенного искусства, - даже идеологический каток середины и второй половины сороковых годов не сумел полностью заглушить эту энергетику. Последний всплеск русской культуры ХХ века - второй половины 50-х - конца 60-х годов был связан, разумеется, с "оттепельным" расширением границ свободы, - но свобода эта для искусства всех направлений была связана прежде всего обращением к образцам первой четверти ХХ века. Уже в 80-е обнаружилась определенная затрудненность в наследовании, как сказал бы Фирс из чеховского "Вишневого сада", "секрет забыли". Творческое наследование требует огромной сосредоточенности и огромных усилий, ведь сохранение плодоносящей культуры это вовсе не консервация, а своего рода "отрицание отрицания", если использовать термин гегелевской диалектики. А для этого тоже нужны силы - и немалые. Вопрос в том, были ли они у нас четверть века назад и существуют ли они сегодня? Об этом - через неделю.