Концерт выдающегося кларнетиста из Аргентины Гиоры Файдмана и камерного оркестра "Виртуозы Москвы", прошедший на минувшей неделе, оказался необычайно созвучным тем трагическим событиям, что обрушились на нашу страну в декабре уходящего года. Это было из ряда вон выходящее музыкальное событие сезона, хотя то ли из-за морозов, то ли из-за начавшихся предновогодних корпоративных вечеринок в Светлановском зале Московского международного дома музыки не было аншлага.
Широкая публика знает этого музыканта и композитора прежде всего как соавтора музыки к кинофильму Стивена Спилберга "Список Шиндлера" (напомню, что саундтрек к картине был удостоен премии "Оскар"), профессионалы почитают этого без малого семидесятипятилетнего аргентинского кларнетиста, который играл во многих знаменитых симфонических и камерных оркестрах мира, а в начале 70-х годов прошлого века начал сольную карьеру, первым среди равных. В рекламных буклетах его нередко именуют "королем клейзмерской музыки" (клейзмерами в бывшей Российской империи испокон веку называли еврейских музыкантов, игравших народные фольклорные и религиозные мелодии). Но ему подвластно все музыкальное богатство мира: от высокой классики до джаза, от танцев аргентинских гаучо до молдавского жока (родители Файдмана в начале ХХ столетия эмигрировали в Аргентину из Бессарабии). И какие бы звуки ни извлекал его кларнет - сочиненные Гершвином, Пьяццоллой или им самим, - кажется, что он напрямую говорит с небесами, отмаливая грехи всех, кто живет на этой земле.
Музыка для него, с годами утратившего остроту зрения, самый важный и надежный способ общения с миром и другими людьми. Он играет, словно творит молитву, нередко отрывая правую руку от кларнета и удивленно оглядывая окружающих своими слепнущими глазами, будто сам не понимает, как появляется мелодия, рвущаяся к Богу и растворяющаяся в пространстве. И становится до боли ясно, что музыка рождается из тишины и в тишину возвращается. Что каждый звук - это сжатая в мгновение человеческая жизнь, постоянно зарождающаяся и умирающая. И потрясающая именно этой мгновенностью, которую надо наполнить смыслом. Звенящая тишина, которая поглощает звуки и рождает их вновь, становится неотъемлемой частью его музицирования, его разговора с Богом и людьми. И движение от пианиссимо к молчанию, а потом возвращение ко все более наполненному звуку оказывается борьбой жизни и смерти, где жизнь и смерть имеют свои права, свою боль и свою радость.
И в эти трагические мгновенья с особой остротой понимаешь, зачем нужны минуты молчания в непрерывном хаосе и гвалте нашей повседневной жизни. Ясно, что это некий ритуал в честь ушедшего или ушедших навсегда. Но это еще и пограничный миг, когда ты оказываешься наедине со смертью и самим собой и можешь решиться задать себе те проклятые - главные - вопросы бытия, от которых бежишь, наполняя дни суетой и видимостью дел. И рождены они "почвой и судьбой", а вовсе не требованиями текущего момента. Пусть даже и политически замысловатого.
Глядя на экран телевизора, где российские депутаты по каким-то дурацким соображениям пошлой парламентской конъюнктуры не решились откликнуться на предложение почтить память Егора Гайдара минутой молчания, я вспоминал божественный кларнет Гиоры Файдмана, и мне было искренне жаль наших народных избранников. Неужели им кажется, что они бессмертны?..
Все, что произошло в Государственной Думе 18 декабря, находится за пределами христианской - и любой иной - морали. Для России акт непостижимый. Как оказалось, неподвластный даже гению Пушкина. Он-то полагал, что они "любить умеют только мертвых". Выяснилось, что и мертвых не умеют. Во всяком случае - те, кто затронуты душевной гангреной.
О Егоре Тимуровиче Гайдаре в эти дни было сказано много заслуженно добрых слов, которых ему так не хватало при жизни в последние семнадцать лет. И отсутствие которых - в потоках неправедной хулы - безусловно, ускорило его уход из жизни. О нем будет еще немало написано - не только современниками, но и потомками. И нам, и им еще долго придется разбираться в том, по каким причинам развалился Советский Союз и какую страну мы создаем все эти годы. И каким чудом Россию в начале 90-х годов ХХ века не захлестнула новая кровавая революция, неизбежно добившая бы страну. И кто сотворил это чудо. Будущее всё и всех расставит по своим местам в прошлом. Но эти заметки - о другом.
Они о тишине и молчании. О простых звуках, превращающихся в молитву. И о том, как сиюминутность уходит в вечность.
В день смерти Егора Тимуровича Гайдара и в последующие дни, так же, как и тогда, когда мы прощались с Вячеславом Васильевичем Тихоновым, все главные телевизионные каналы повторяли программы, где ушедшие из жизни люди отвечали на вопросы журналистов, шутили и даже делились своими планами на будущее. Телевидение словно пыталось остановить мгновенье, еще раз предлагая нам всем пообщаться с ними как с живыми среди живых. И это вызывало чувство искренней благодарности - и к тем, кто когда-то снял и сохранил эти передачи, и к тем, кто поставил их в день поминовения. И хотя на экране говорили и даже смеялись - это тоже была своего рода минута молчания, столь важная для всех нас. Именно за это время поминального телевизионного эфира происходила удивительная метаморфоза: документальный журналистский материал превращался в некий феномен искусства. Слова героев теряли свою актуальность, вписанность в определенный временной контекст, становились частью большой истории. Так, любая фотография, даже взятая из домашнего архива, по прошествии десятилетий приобретает качество, приближенное к искусству. Документ эпохи словно сохраняет не только тепло тех, кто изображен на этой фотографии, но и тех, кто вглядывался в черты своих предков на протяжении десятилетий, кто делился с ними своими болями и надеждами. Пусть простят меня воцерковленные люди, но в нашем общении с дорогими нам документами прошедших времен возникает феномен "намоленной иконы". (Созданная некогда для богослужебной цели, она вбирает в себя молитвы, обращенные через нее небесам, с годами обретая все более широкий смысл и значение.) Не хочу богохульствовать, - разумеется, у документов, извлеченных из теле- или фотоархивов иное назначение и иная судьба, чем у икон. Но здесь дело не в документах, а в нашем отношении к ним. И что-то праязыческое пробуждается во мне, когда беру фотографию своего деда или бабушки и веду с ними безмолвный диалог.
Наше знание об уходе из жизни людей, которых знали и которых любили (да, впрочем, и нелюбимых тоже), словно отстраняет все происходящие на экране события. Мы вчитываем в эти изображения новые смыслы, помещаем в иной - уже посмертный - контекст. И простые слова, которые совсем недавно еще казались проходными и малозначащими, проявляют значения, о которых было невозможно догадаться при жизни людей, их произносивших.
И как бы мы ни были суетливы и мелочны, как бы ни были легкомысленны в отношениях с жизнью, отношения со смертью требуют хотя бы элементарного почтения. Не только к своей, но и к чужой.