Андрей Вознесенский: Для поэта свобода - это роскошь

В пятницу Москва простится с Андреем Вознесенским. Только с поэтами не прощаются. По небесным законам их слова и рифмы, ритмы и смыслы (может, потому, что диктуются свыше?) имеют совершенно другой срок жизни, который не укладывается в гранитные даты бытия на земле. Сегодня каждому, даже кто не придет на прощание в Центральный дом литератора в Москве, легко помянуть поэта. Достаточно вспомнить любую его строчку, хотя бы эту: любите при свечах, живите - при сейчас, любите при всегда.

Вчера ректор Санкт-Петербургского гуманитарного университета профсоюзов Александр Запесоцкий прислал в редакцию не публиковавшиеся стенограммы встреч с Андреем Андреевичем Вознесенским, почетным доктором университета, которые проходили в разные годы на переломе тысячелетий. Кто может сказать лучше о поэте, чем он сам, даже когда говорит о других, тем более когда комментирует свои знаменитые видеомы?

- Добрый день! Я давно не был в Санкт-Петербурге, хотя часто выступал здесь, когда он был Ленинградом, поэтому буду читать вам стихи, которые тут еще не звучали...

Мне когда-то рассказывал Марк Захарович Шагал, как он, вернувшись в Россию после долгих лет разлуки, пришел в Академию художеств, походил по залам, приоткрывая двери, но его никто не узнал. Думали, какой-то старый еврей приехал. Боже мой... Когда он к нам в Переделкино приехал, мы подарили ему букет васильков. Это его растрогало больше, чем все торжественные букеты министров. Я прочитаю стихи, ему посвященные. "Васильки Шагала". Лик Ваш серебряный как алебарда..."

В городе русской интеллигенции хочется стихи читать про русских интеллигентов, не всегда русских, но интеллигентов прежде всего.

Был такой гениальный режиссер Параджанов. Он отсидел в лагере уже в брежневское время за то, что якобы бриллиантами торговал. На самом деле тогда сажали за "голубые дела".

Я ему послал в лагерь книжку своих стихов, он мне прислал в ответ коллаж - они в лагере делали из сетки какие-то цветочки, с чего и начались мои видеомы. Позже Параджанов рассказал мне историю, как в лагере он срежиссировал одно действо. Они наняли прекрасную женщину, актрису, и она за лагерной колючей проволокой делала им шоу, эротическое шоу. И весь лагерь с ума сходил. Я думал сначала, что Параджанов все это выдумал, знаете, режиссерская фантазия...

Но вот недавно с Василием Аксеновым мы ездили по Волге и встретили женщину, которая, оказалось, и делала это романтическое эротическое шоу. Может, в лагере Параджанова, может, в другом лагере. Я прочитаю вам "Исповедь мордовской мадонны". "Прости, господь, свободу пиррову..."

- Андрей Андреевич, есть ли у вас муза?

- Ну как же без музы-то? Если есть стихи, значит, есть и муза.

- Какой жизненной философии вы придерживаетесь?

- Философия - вещь серьезная. Я когда-то ходил к Хайдеггеру, вот так, знаете, с мешочком, через всю Европу, и мы долго разговаривали с ним. Тогда, наверное, какой-то фундамент и заложился.

- Ваша личная жизнь, ваш индивидуальный опыт повлияли на творческий путь поэта?

- Думаю, все влияло. Я вам покажу видеомы и расскажу, как из личных случаев это все прорастало. Может, вы знаете, может, нет, что Борис Пастернак - это мой кумир, я с 14 лет был около него. И вот он впервые меня позвал в театр Вахтангова. Это была жуткая постановка "Ромео и Джульетты", жуткие декорации были. Но Ромео там был Юрий Петрович Любимов, и тогда у него был роман с Люсей Целиковской, они потом поженились. Вся Москва об этом шушукалась. Та аура висела в воздухе и освящала все. Вдруг в поединке Ромео и Тибальда ломается шпага, пролетает по какой-то сумасшедшей параболе и ударяется в ручку кресла между мной и Пастернаком. И вот этот кусочек шпаги многое соединил. Потом у Любимова была Таганка, был Высоцкий, "Гамлет" в переводе Пастернака, все соединилось мистически. И вот стихи такие: "Школьник, Пастернак тебя взял на премьеру..."

30 мая - годовщина смерти Пастернака. Сейчас нельзя даже представить, что тогда только лишь несколько поэтов - Окуджава, Коржавин пришли на его похороны. Некоторые жен своих послали. Остальные же боялись, сидели под лавками от страха. А сейчас каждый год у Пастернака, я сейчас живу рядом с его домом, ставшим музеем в Переделкине, идут празднества и роскошная жизнь.

- В прессе вас называли "человеком в белом". Как вы можете это объяснить? Это имидж или состояние души?

- Наверное, состояние души. Я вот сейчас не приехал к вам в белом, просто холодно было и грязь вокруг, но, как в анекдоте: "Все в дерьме, а я в белом". Кто-то должен хотя бы один быть.

- Расскажите, как возник творческий союз Рыбников - Вознесенский?

- Это идея Захарова. Приехал ко мне Марк Анатольевич и говорит: "Давай, Андрей, напишем оперу на "Слово о полку Игореве". "Конечно, хорошо, но вот посмотрите, у меня есть поэма "Юнона и Авось". Он почитал, и мы стали выбирать композитора... С Рыбниковым по сей день у нас хорошие отношения, он роскошный композитор. Нельзя сейчас представить, что рок был в запрете... Так вот, когда на корню запретили наш спектакль за все - за преклонение перед Америкой, эротику, религиозный культ, когда уже безнадега была полная, вдруг Марк Захаров после окончательного запрещения говорит: "Знаешь, Андрей, еще один человек остался, к кому мы не обращались. Поедем?" - "Поедем". Это была Казанская Божья Матерь - она героиня нашей оперы, если вы знаете, там ультразвуком она поет. Поставили в церкви свечку Казанской Божьей Матери. Потом я взял три образка, один Рыбникову дал, другой Караченцову, третий себе оставил.

А утром спектакль "Юнона и Авось" разрешили. Может, ночью Захаров звонил в какие-то органы, может, мистика какая-то...

- Андрей Андреевич, чем, на ваш взгляд, отличаются люди за границей от русских?

- Ну, наверное, живут получше, я так думаю. А так люди везде люди.

- Какое место в Петербурге у вас самое любимое?

- Увы, Мойка, Мойка. Пушкинская Мойка. Я хочу показать вам то, что я сейчас делаю, это называется "Видеомы". Сейчас XXI век наступает, визуальный век (Пожалуйста, экран).

Этот человек с ленинградским "Англетером" связан. Посмотрите, как в имени любого из нас, поэта особенно, закодирована судьба. Вот слушайте: "Есенин, весенний, вешен, повешен". Вот Айседора Дункан, шарф, который попал под колесо машины и удушил ее, все где-то и переплелось...

Это бабочка Набокова, которую я подарил Жаклин Кеннеди-Онассис, с трагической историей. Она хотела вставить ее в стекло в своей спальне и сквозь нее смотреть на центральный парк в Нью-Йорке. Я попросил видеом на время для выставки в Пушкинском музее, а когда привез обратно, то попал уже на похороны Жаклин. До сих пор эта ее собственность у меня гостит.

... А вот это мой автопортрет, в студенческие годы я много занимался живописью. Когда-то был такой, видите, красивый, но время-терка мое лицо немного изменило.

А это свобода, цепи свободы нашего времени, магнетизм свободы. Это 90-е годы - перевертыш 60-х - видите. Песочные часы, стадионная публика, она переходит в буквы. XX век кончается, а казалось, что не кончится никогда.

Далее, Барков - безусловно, великий поэт, учитель Пушкина, как вы знаете, и по легенде вот умер, засунув себя в камин: "Я жил грешно и умирал смешно". И когда Пушкина спросил император, ведь все императоры советовались тогда с поэтами, что сделать, чтобы Россия была просвещенной, свободной, Пушкин сказал: "Надо издать Баркова". Вот сейчас издали Баркова, по-моему, все в порядке.

Все разгадывали "Джоконду", почему она не улыбается. Я считаю, что у нее плохие зубы были, поэтому она не показывала их, но если она будет пастой "Дирол" с ксилитом пользоваться, все будет в порядке.

- Вы сочиняете только в порыве вдохновения или работаете ежедневно?

- Я не люблю этих слов - вдохновение, но это идет так, будто кто-то тебя вилкой включает в электросеть и тут ты начинаешь работать. Часто сам не понимаешь, что пишешь, это диктовка откуда-то из космоса или от Бога. Потом думаешь: а почему так написалось?

"Над темной, молчаливою

державой

Какое одиночество парить.

Завидую тебе, орел двуглавый,

Ты можешь сам с собой

поговорить".

- Андрей Андреевич, есть ли у вас своя страница в глобальной сети Интернет?

- Знаете, пока нет, вот Борис Гребенщиков в Париже, когда пришел на мою выставку, сказал: "Тебе обязательно надо войти в Интернет". Хочется войти серьезно. Кстати, я придумал строчку, которая туда и сюда читается:

Хакер в реках,

Харон в норах.

- Кто из поэтов Серебряного века близок по духу? Как вы относитесь к Есенину?

- Ну, Есенин как раз к "серебряному" не очень относится, но я прекрасно к нему отношусь. "Черный человек" - это, по-моему, самая великая поэма русской лирики XX века, я ее иногда читаю на вечерах. А так, конечно, Хлебников. Но это тоже не совсем "серебряный"... Серебряный век - это все-таки Анненский, это Ахматова, это Гумилев, это Блок.

- Ваше отношение к Гумилеву?

- Это роскошный, очень сильный, мускулистый поэт. Вот это Серебряный век, хотя, конечно, он немножечко одной струи, одной линии поэт, в отличие, предположим, от Мандельштама, от многогранного Пастернака. Но он повлиял на всю советскую военную поэзию. Весь Сурков, весь Симонов вышли из суперменства киплинговского Гумилева.

- Если бы этот мир перевернуть с ног на голову и с головы на ноги, вы бы осмелились ступать по небу ногами?

- Ну, по-моему, я только этим и занимаюсь.

- Андрей Андреевич, около 40 лет назад вы назвали тогдашнюю молодежь "вертикальным поколением". Почему именно так и какими словами вы обозначили бы молодежь сегодняшнего дня?

- Вы знаете, это было сказано запальчиво, в интервью. Никита Сергеевич на встрече в Кремле, когда вопил на меня, как раз на это и обрушился. Я говорил, что нет горизонтальных поколений, то есть возрастных, плоскостных, а есть вертикальное поколение, то есть, предположим, Пушкин, Лермонтов, Пастернак и Ахмадулина для меня одно и то же поколение. Но, увы, они не поняли ничего: "Вертикальное еще поколение какое-то!" И вот дальше Ванда Василевская начала этот базар, сказала, что социализм не могут в Польше построить, потому что я даю такие вот интервью.

- Как вы относитесь к перестройке и к развалу Советского Союза?

- По-моему, вы видели, как я отношусь, схема туши мясной, разрубленной. Это можно с юмором написать, но все это идет по сердцу. Это тяжело, и главное, что непоправимо уже.

- Как изменилась ваша жизнь после изменения экономической ситуации в России?

- Конечно, вся литература сейчас живет не так роскошно, как раньше, и слава Богу, потому что поэт не может очень шикарно жить. Что касается внутренне - отсутствие цензуры. Вы не можете себе представить, что все стихи, которые я вам читал, раньше цензура не пропускала. Вот это роскошь - свобода.

- Какие из событий вашей жизни оказали на вас наибольшее влияние и повлияли на творчество?

- Встреча с Пастернаком. Встреча с Хрущевым. Давайте я вам прочитаю одно стихотворение тех времен.

"Я в кризисе, душа нема..."

А сейчас, наверное, будет точнее строчка такая:

"Умеют хором журавли,

Но лебедь не умеет хором".

- В России поэт больше. чем поэт. Сейчас в России возрождается фашизм. Поэты молчат, почему?

- Во-первых, я не уверен, что фашизм возрождается. Возьмите Лимонова, он мог быть и фашистом, мог быть и коммунистом, кем угодно, но это все, по-моему, игры. Что касается "поэт в России больше, чем поэт", я думаю, это бредовое утверждение, потому что поэт не может быть больше или меньше, чем поэт. Он поэт. А если он больше, то он публицист, герой соцтруда или герой войны...

Поэт - не Гитлер и не Сталин, чтобы показывать дорогу: иди туда, иди сюда. Поэт - не властелин дум. Он властелин чувств. Наконец-то литература станет тем, чем она должна была быть, потому что раньше она была единственно свободным полем, где ты мог что-то сказать. Поэтому и политики на том поле было слишком много.

- Какие из ваших стихов стали хитами и шлягерами?

- Мне неловко говорить сейчас, но одно время я был беден совершенно и вдруг с Раймондом Паулсом написал хит такой - "Барабан": "Барабан был плох, барабанщик лох". Утром проснулся - кругом шуршат купюры, деньги, деньги. И стал временно очень богатый, но наши композиторы не могли это перенести и пошли к Лапину, который был тогда председателем Гостелерадио, это был образованный, но жесткий человек. И вот один уважаемый сейчас мной композитор сыграл им мелодию "Барабан, барабан" и потом добавил: "Знаете, что это такое?" "Нет". "Это гимн Израиля". Все перепугались, Лапин тоже, и "Барабан" был запрещен по всей стране. Мы с Паулсом тогда обиделись и написали "Миллион алых роз". На том все и кончилось. Больше шлягеров, по-моему, я не писал, а если поют "Плачет девочка в автомате", это уже больше его творчество, чем мое.

- Андрей Андреевич, кого вы считаете самым талантливым поэтом вашего поколения?

- Ахмадулина, я думаю.

- Каковы ваши отношения с Евтушенко сегодня?

- Нормальные, я хорошо к нему отношусь, это поэт своего мира. Жалко только, что он не здесь живет, очень жалко.

- Как вы относитесь к поэзии рок-музыканта Юрия Шевчука?

- Хорошо отношусь. Сейчас идет какая-то волна, русский поэтический рок заявил о себе. Гребенщиков, Шевчук... Текст работает.

- Нравится ли вам творчество Довлатова?

- Да, конечно, я в восторге. Существуют довлатовские байки про меня, хотя мы никогда не были, к сожалению, знакомы. У него есть гениальная фраза, которой я завидую: "Она читала меню по-еврейски, справа налево", то есть сначала - цена, потом названия блюд.

Я в Пермь приехал, мне говорят: "Андрей Андреевич, но вы должны еще зимой приехать". "Почему?" "Вы же любите снегом обтираться, вы как Рембо. Мы читали у Довлатова". В общем, это сплошной Гоголь или Хармс, знаете, новый жанр, очень интересный, но я не был знаком с Довлатовым.

- Наверняка были такие ситуации, когда вас система загоняла в угол. Что вам помогло выстоять или кто помог?

- Я расскажу немножечко о встрече с Никитой Сергеевичем. Понимаете, мы тогда любили Хрущева, это надежда наша была. Казалось нам, что он все понимает. Мы не знали, что он такой же сталинист, как и все остальные. Мы верили в него. И вот я, обнаглевший, после Парижа, думаю: "Сейчас я Никите Сергеевичу объясню, в чем дело и как надо свободу делать". Я вышел на трибуну, микрофон у меня, а он сидит за мной, вы видели мизансцену. Я начал говорить, и вдруг рев какой-то. "Вы меня не перебивайте, дайте мне договорить". А рев сильнее. "Что такое?" Смотрю: у зала поехало лицо от страха, за моей спиной происходит что-то страшное. Я оглянулся и вижу: стоит Никита Сергеевич, глаза закатились, желтые белки и он вопит: "Катись к такой-то матери за рубеж, к своим империалистам, вот Шелепин выпишет паспорт", а Шелепин - это КГБ - "Вы хотите в Венгрию?!", а я не хотел в Венгрию, ей-богу, я не хотел. Но у него досье, видно, было такое. "Вы хотите венгерскую революцию сделать у нас в стране!" Стадионная привычка немножко спасла меня тогда. И я решил, что надо прочитать стихи, пускай он помолчит, успокоится, и все пройдет. И я говорю: "Знаете, может, я не умею речей говорить, давайте я вам стихи почитаю". А зал понял, что я хочу улизнуть. "Не надо стихов, долой, долой, позор!" И весь скандеж был: "Долой, позор, долой, вон из страны, вон из страны!" Думаю, что на зал смотреть? И я смотрю в лицо Никиты Сергеевича. И что-то поехало по его лицу, что-то странное с ним стало твориться. Он понимал, что этот зал, номенклатура ему так же свернет голову, что диктатура зала уже идет над ним. Он сказал: "Нет, пускай почитает стихи".

Когда тебя ругает правительство, то народ тебя любит.

- Почему вы в свое время не остались тогда за границей?

- Потому что я не могу жить вне России, не могу. Понимаете, это тяжелый, серьезный вопрос, потому что сейчас можно жить где угодно, и никто тебя не упрекнет. И ты сам себя не упрекнешь. Но тогда это был выбор, ты становился политическим эмигрантом. Это тяжелая судьба. Главное, вот здесь я могу писать благодаря этой ауре, которая исходит из нас. Поэтому я живу здесь.

Я на прощание вам прочитаю вот эти строчки:

Запомни этот миг. И молодой

шиповник.

И на Твоем плече прививку от

него.

Я - вечный Твой поэт и вечный

Твой любовник,

И - больше ничего.

Запомни этот мир, тогда Ты

можешь помнить,

а через тыщу лет и более того,

Ты вскрикнешь, и в Тебя

царапнется шиповник...

И - больше ничего.