Яков Гордин: Одиночество - один из ведущих мотивов поэзии Бродского

С соредактором журнала "Звезда" и другом Иосифа Бродского Яковом Гординым встретился наш корреспондент. Тема разговора - вышедшая в издательстве "Время" книга "Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел. О судьбе Иосифа Бродского". Это собранные Яковом Гординым воспоминания и эссе о Бродском, написанные за последние двадцать лет.

Российская газета: Давайте сначала расшифруем название - почему "Рыцарь и смерть"?

Яков Гордин: Так называется  одна из глав, она и дала название всей книге. Это известная гравюра Дюрера, которую Бродский любил, у него в стихах есть отсылки к ней. Кроме того, одна из важнейших тем его поэзии - именно смерть, отношение к смерти, взаимоотношения со смертью, место смерти в общей картине бытия. Как никто другой - с самых ранних до самых последних своих стихов -  Иосиф мужественно ставил эту проблему. При этом относился он к этой трагедийности человеческого бытия истинно по-рыцарски.

РГ: Теперь о второй части названия - "Жизнь как замысел".

Гордин: Как многие поэты и писатели, особенно поэты такого масштаба, он строил свою жизнь именно по некоему огромному замыслу. И Байрон, и Пушкин, и Лермонтов - все они были люди жизненного замысла. В своем творчестве они прямо указывали, как нужно понимать их жизнь. У Бродского была формула, которую очень любила Ахматова и часто ее повторяла: Главное - это величие замысла. Как вы помните, это некоторая перефразировка фразы Пушкина о замысле "Божественной комедии", но тем не менее это очень важная формула. Он Анне Андреевне эту формулу сказал еще до ссылки, будучи совсем молодым.  И в своем письме ему в ссылку она ее повторила, она все время помнила эти его слова.  Надо сказать, Иосиф как никто  был человеком жизненного замысла. Достаточно вспомнить, какое количество автобиографических интервью он дал, где он выстраивает - и ретроспективно,  и  перспективно - собственную биографию. Там много правдивого, но есть и элементы автомифотворчества. Поэтому этот подзаголовок был важен и нужен.

РГ: А как вы познакомились?

Гордин: Когда через восемнадцать лет разлуки мы в 1990м году встретились вновь в Нью-Йорке, то долго пытались за бутылкой ирландского виски восстановить это, но толком так и не смогли это сделать. Скорее всего, все произошло в газете "Смена", куда молодые  поэты приносили свои творенья. Ни его, ни меня там печатать не стали, но бывать мы там бывали. Это было место, где многие познакомились. Случилось это осенью 1957 года. Я тогда недавно демобилизовался.  А за год до этого он уже ушел из школы и работал кем-то вроде кочегара. Что делать в советской школе восьмикласснику, запоем читающему Марка Аврелия?

РГ: А было ли что-то, что выделяло его из той яркой компании молодых ленинградских литераторов?

Гордин: Компания действительно была очень яркая. Это был круг достаточно замечательных людей, ныне весьма известных, но, к сожалению, уже существенно поредевший.  Может быть, не с самого начала, но Иосиф, конечно, выделялся.  Во-первых, тем, что довольно быстро начал писать очень интересные стихи.  Буквально за 2-3 года он превратился из начинающего, писавшего вполне наивные стихи, в большого поэта.  Кроме того, Иосиф  сразу выделялся  стилем своего поведения.  Это было  поведение человека, который хочет вести себя органично,  именно так, как считает нужным.  Это было не всегда удобным для окружающих, но тем не менее… И кроме того - жадностью к культурным впечатлениям. Необычайной интенсивностью самонасыщения. Тягой к самым разным сторонам культуры:  к мировой поэзии, тогда еще в переводах, поскольку языков он еще не знал, но довольно быстро выучил польский и читал по-польски.  В нашем круге много было людей особенных, по сути, каждый был особенным, но в нем было нечто, что заставляло относиться к нему всерьез очень рано.

РГ: Вряд ли тогда кто-либо предполагал, что это будущий нобелевский лауреат.

Гордин: Об этом, конечно, не думали, хотя сам он в 60-е годы  полушутя об этом поговаривал.

РГ: А как Вы думаете, был он счастлив в жизни?

Гордин: Трудно сказать. Я не думаю, что он когда-либо мог чувствовать себя абсолютно счастливым человеком. Был у него очень хороший период - самое начало 60-х. Несмотря на то, что его уже в 1961 году вызывали в КГБ, а в 1962 году на 3 дня задерживали. Это был  момент его огромной популярности в молодежных кругах, это был период необычайно интенсивной работы, когда за 2 года он написал огромный том стихов. И - большой интерес к нему со стороны старших, настоящей ленинградской интеллигенции. Потом, я думаю, неплохое для него время было после ссылки, хотя двойственность положения сложилась необычайная. С одной стороны, человек с мировым именем, которому, по словам Ахматовой, сделали биографию, который уже издавался на западе. Если кто-то из иностранных писателей приезжал в Ленинград, то первым делом хотели увидеться с Бродским.  Это, разумеется, крайне раздражало и официальные власти, и официальную литературу.  Кроме того, он много ездил:  Литва, Армения…

РГ: Его туда приглашали с выступлениями?

Гордин: Его приглашали друзья - по-дружески, а не официально. В Литве он читал в дружеском кругу.  Пригласил его туда Андрей Сергеев, замечательный переводчик, ставший его близким другом. Там Иосиф познакомился с Томасом Венцловой, с Ромасом Катилюсом, которые тоже стали его друзьями. Литва была для него очень важным местом.  Он много ездил по стране. Иосиф не был человеком обеспеченным, но переводами он более или менее зарабатывал.  Опять же, насыщенная поэтическая работа. Хотя были, как известно, и большие личные сложности.  Тем не менее, это была хорошая жизнь.

РГ: И все-таки ему было ультимативно предложено расстаться с родиной. Что это было для него - изгнание или освобождение?

Гордин: Вспоминается такой эпизод. Незадолго до его отъезда мы сидели в кафе Дома писателей втроем - Иосиф, наш общий друг физик Миша Петров и я. Иосиф вел веселый треп и вдруг замолчал. А я увидел, что он смотрит куда-то в угол зала, где за столиком одиноко сидел над недоеденным салатом  - или чем-то вроде - грузный неопрятный старый еврей с седыми лохмами вокруг лысины. Он не ел, он просто уныло смотрел в свою тарелку. Меня поразило отчаянное лицо Иосифа. "Ты что?", - спросил я его. - "Увидел свою старость", - сказал он.  Очевидно, к этому времени ощущение изжитости того странного типа существования, которое он вел в России, достигло болезненного предела. Поэт с мировым именем (в значительной степени благодаря процессу 1964 года - что его раздражало), не имеющий возможности опубликовать на родине ни строчки своих оригинальных стихов - после нескольких небольших публикаций - ведущий жизнь независимого человека, которая в любой момент может быть пресечена…  У него было много значительных заказов на переводы - в том числе целый том его любимых английских поэтов-метафизиков. Но его явно ужасала перспектива, которую с такой болью очертил Арсений Тарковский: "… лучшие годы: Я убил на чужие слова".  Отъезд Иосифа был явлением чрезвычайно многослойным.  С одной стороны, мучительное сознание, что тебя изгоняют, и явная неготовность к участи изгнанника, но с другой - яростное желание разомкнуть пространство, вырваться из-под чужой наглой воли…

РГ: Насколько быстро он адаптировался в эмиграции?

Гордин: Первый период его жизни там был очень тяжелый. У меня есть его письма, из которых можно понять, как он был напряжен и как он опасался, что не сможет там писать. Он боялся этого смертельно. С языком он никогда не расставался, а вот разлука с языковой средой его беспокоила. По телевидению несколько раз показывали, как он отвечает на вопрос о самоопределении:  Русский поэт, англоязычный эссеист и американский гражданин. А потом грянула Нобелевская премия - и это было большое удовлетворение. Потом женитьба. Но с 80-х годов начались проблемы со здоровьем: одна операция на сердце, вторая операция на сердце.  Он знал, что долго не проживет, писал об этом и относился к этому абсолютно стоически.

РГ: А Вам не кажется, что он ко всему происходящему относился стоически?

Гордин: С какого-то момента. Он был человек мужественный и умел переступать через то, через что считал нужным переступить. У него есть строчка: "Взглянем в лицо трагедии."  Он считал, что трагедии нужно смотреть в лицо, не отводя взгляда. И тогда ты живешь достойно.

РГ: Может быть, в этом свобода?

Гордин: И в этом свобода.

РГ: А он мог быть хорошим другом?

Гордин: Он и был им. Хорошим и заботливым. У него есть замечательная строчка: "Я любил немногих, однако сильно".  Если те, кого он любил, не предавали его, не переставали - не по его вине - быть его друзьями.  Кого любил - того любил.

РГ: Есть такой расхожий романтический образ - одиночество поэта, ледяные вершины и т.д. Это имеет какое-то отношение к Бродскому?

Гордин: Если и имеет, то в чисто интеллектуальном плане.  В жизни он был человеком очень компанейским, очень веселым, любившим дружеское застолье, дружеские беседы, острое словцо, любивший ухаживать за женщинами и пользовавшийся, надо сказать, у них большим успехом. Никакого схимника,  отшельника, витающего в горних высях вы не обнаружите. Но внутреннее ощущение опасной высоты, на которой он интеллектуально существовал, было. И "Осенний крик ястреба" это автобиографические стихи. Одиночество - один из ведущих мотивов его поэзии.  Его любовная лирика - история одиночества. Его стихи о смерти - преодоление одиночества.

РГ: Многие с упреком припоминают Бродскому строчку "На Васильевский остров я приду умирать…", поскольку не только умирать не пришел, но даже и город, когда уже стало можно,  не захотел повидать.

Гордин: Ему очень хотелось в Ленинград. Мне говорили, что он полушутя предлагал Барышникову приехать без предупреждения, побродить по городу и улететь в тот же день, пока никто не спохватился.  Он смертельно боялся попасть в ложное положение, которое отравило бы  драгоценные для него воспоминания  о своем городе.  Он просто не знал, как себя вести, приехав на родину. Однажды он четко сказал: "Я не могу вернуться в свой город как знаменитость!" Он боялся ажиотажа, приставаний, клубления вокруг случайных людей из прошлого, искренне его любящих, но теперь уже лишних… Он всегда был необычайно чуток ко всякой фальши, и неестественность собственного поведения в Ленинграде его ужасала.

РГ: Библиография, посвященная Бродскому более, чем обширна. А чего в ней, на Ваш взгляд, пока не хватает?

Гордин: Библиография о Бродском, в самом деле, как ни о ком другом.  Во всяком случае, при жизни и сразу после ухода ни один писатель и поэт в мире не удостаивался такого количества работ, статей и исследований во всех концах света и во всех концах России.

РГ: А что еще пока остается "за кадром"? Что еще может нас по-настоящему волновать?

Гордин: Чрезвычайно многое. То гигантское поэтическое здание, которое он выстроил, требует длительного, глубокого изучения и тщательного анализа. Очень многое загадочно. Очень многое не расшифровано.  Например, философическая доктрина Бродского.  Он, безусловно,  был человеком мыслящим.  И непрерывно мыслящим.  Никто еще не пробовал свести воедино его достаточно противоречивые формулировки, высказывания о жизни, о себе, о литературе.  Такого исследования, которое определило бы некую доминанту, некий мыслительный вектор Бродского, еще нет. Хотя уже есть очень много превосходных книг.  Есть очень хорошая литературная биография Бродского Льва Лосева. Но сам Лосев прекрасно понимал, что это всего лишь первый подступ к настоящему фундаментальному исследованию Бродского как поэта-мыслителя.

РГ: Работы невпроворот?

Гордин: Работы, я думаю, хватит надолго. Я не раз говорил, что Бродский сделал такой подарок филологам, исследователям культуры, как, пожалуй, никто, потому что изучать и разгадывать  его будут десятилетия, десятилетия и десятилетия.