Пикассо и Врублевский, Александр Дейнека и Фернан Леже, Генри Мур и Вадим Сидур, Лучо Фонтана и Франциско Инфантэ-Арана, Макс Бекман и Элий Билютин, Ричард Гамильтон и Михаил Рогинский... Некоторые из них наверняка могли не знать друг друга, они объединились в выставочном пространстве Пале Бозар после физической смерти. Но их искания оказались во многом схожими, каким бы разным ни было окружающее их социальное бытие. Их соединили осмысление трагедии войны и потребность пробиться к свету надежды. К возрождению гуманизма, который казался погребенным под руинами разгромленных городов. Погребенным вместе с десятками миллионов людей, которые были героями и жертвами мировой войны. Он казался навечно преданным анафеме палачами, считавших совесть химерой.
Всегда поражался тому, что единство искусства в ХХ столетии существовало поверх любых барьеров, демонстрируя фундаментальную общность развития человечества. Каким бы жестким ни был цензурный пресс, по-разному сконструированный на Востоке и Западе. Испытание на прочность проходили все художники послевоенной эпохи, и в истории остались лишь те, кто это испытание выдержал с честью.
Итальянский неореализм, художественная культура "молодых рассерженных" британцев, советское искусство "оттепельной" поры, рожденные усилиями разнонациональных гениев в два первых послевоенных десятилетия, имеют так много схожих эстетических характеристик, так много общих смыслов, что перед ними отступают громоздкие идеологические конструкции, казавшиеся незыблемыми для политтехнологов эпохи "холодной войны". Разумеется, после Второй мировой войны европейцы оказались в разных социальных реальностях. Но и на Востоке, и на Западе надо было осмыслить не только природу героизма, но и природу палачества. Не только высоты самоотверженного мужества, но и бездны падения человека. Очная ставка со смертью всегда открывает предельные состояния и отдельных людей, и народов, да и человечества в целом. Здесь не скрыться от очной ставки с самим собой. И на Востоке, и на Западе надо было искать ответ на ключевой вопрос о природе человека. Проще простого назвать фашистов нелюдью, но проблема состоит в том, что они тоже принадлежали к роду человеческому. Они рождались от любящих матерей, ели, пили, любили, слушали музыку и читали книги. Послевоенное искусство ощутило настоятельную необходимость разобраться в мистической тайне превращения тихих обывателей в убийц и садистов. Проще всего было поставить социальный диагноз: это "взбесившиеся мелкие буржуа". Куда страшнее было признаться в том, что бацилла ненависти к себе подобным готова поработить каждого из нас, каждого, кто не сумеет выработать иммунитет к этой заразе. Именно поэтому проблема соотношения добра и зла выражается не только в социальном искусстве, но в произведениях, которые погружаются в недра подсознательного. Именно в эти послевоенные десятилетия новый смысл приобретает старая истина, что граница между раем и адом находится внутри каждого из нас.
Послевоенное искусство Востока и Запада по-разному переживает травму войны. Впрочем, здесь все решает не география, а политика. Победители так же оплакивают своих мертвых, как и побежденные. Но горькая участь последних умножается потребностью вырваться из морока, котором они жили и за который умирали почти полтора десятилетия. Они должны были разрушить в самих себе лживую легенду о тысячелетнем рейхе, требующем крови не только инородцев, но и его верных сынов. Правда о фашизме оказалась слишком горьким, почти смертельным, лекарством.
Тем более важно, что европейское искусство во всем многообразии стилевых поисков и идеологических противоречий было обращено в будущее. В горниле Второй мировой войны европейские гуманистические традиции приобрели новую закалку. Они вселяли веру в человечество, которое оказалось способным, несмотря на пророчество Теодора Адорно, писать стихи и после Освенцима.
Обо всем этом шла на речь на "круглом столе" европейских интеллектуалов, который завершал работу выставки в Брюсселе. Даже по составу участников было ясно, насколько переменилась современная жизнь. Русские, преподающие в итальянских университетах, поляки, работающие во Франции, венгры, создающие свои полотна в Германии, стали не исключением, каким они были до падения Берлинской стены, но обыденностью, на которую сегодня никто не обращает внимания.
Но нынешняя обыденность оказалась полна новых вызовов, которые вновь и вновь заставляют говорить о кризисе европейских ценностей. Сможем ли мы сохранить веру в лучшее будущее, которая помогла выжить нашим отцам и дедам? Не хочу даже думать о том, что на этот вопрос нет утвердительного ответа.