В случае Бочарова это скорее новость, чем старость. Он как и прежде крепок, подвижен, сухощав. Предпочитает безукоризненно свежие белые рубашки, безукоризненно черную дорогую обувь, если галстук, то с элегантным итальянским узлом, если пиджак - то аристократических линий.
У него, как и полвека назад, полно друзей, ему звонят генералы и министры, депутаты и популярные медиаперсоны, выдающиеся летчики и не выдающие себя ничем бойцы невидимого фронта. Он по-прежнему известен и популярен, как и во времена своей молодости. Ну, ладно-ладно, сегодня популярен чуть поменьше. Все-таки он на пенсии и пишет значительно реже, чем когда-то.
Когда-то он писал часто. В "Комсомолке", в "Литгазете", в "Известиях", в ТАССе, в "Российской газете". Любая его публикация становилась событием, ее обсуждали, а автора знали в лицо. Он объездил весь мир, бывал в гостях у президентов и обитателей трущоб. К нему в гости приезжал великий Габриэль Гарсия Маркес. Я и по сей день убежден в том, что Бочаров лучший русскоязычный репортер ХХ века.
Он заботливый и любящий муж (обожает свою Таточку), фантастический дед и прадед. Он постоянно решает чьи-то проблемы, у него куча забот и дел. Ему редко удается оставаться один на один с собой. Однако он понимает: время от времени это необходимо делать, чего бы тебе это ни стоило. И тогда, как в молодости, он закрывает за собой дверь кабинета, садится за свой старый стол со стопкой абсолютно чистых листов бумаги. Так всякий раз начинается его самый честный и самый тяжелый поединок. Он должен уйти отсюда, написав текст, который будет совершеннее, чем этот абсолютно чистый лист. А это означает, что он должен суметь вогнать в этот лист свой страх и восторг, свою ненависть и нежность, свой цинизм и бесконечную детскую доверчивость; он должен оставить на этом листе свои точные наблюдения, свои афористичные мысли, свою беспомощность и силу. Иногда он выходил из этого кабинета пошатываясь, ему надо было восстановиться, он слишком много терял физически. Он знает, что за закрытыми дверями никто не в состоянии ему помочь, всякий раз он должен выдерживать этот поединок с чистым листом в одиночестве и побеждать, покуда есть силы. Пока он остается непобежденным. Но я знаю, чего это ему стоит.
Не случайно девяносто процентов прочитанного им в современных СМИ он называет компьютерной щебенкой. Сам он продолжает писать от руки.
Я уговорил его рассказать всего несколько эпизодов своей репортерской жизни, эпизодов, которые рождали волнение в душах его читателей, то же самое, что переживал и он сам, сумевший без потерь передать эти чувства с помощью букв и слов, расставленных на бумаге правильно.
Информация ТАСС об угоне советского пассажирского самолета в Турцию облетела мир за считаные минуты. Члены экипажа ранены, бортпроводница убита. Самолет совершил аварийную посадку в Трабзоне. В тот же день я был командирован в Сухуми и оказался единственным журналистом на месте ЧП.
Стало ясно, как девушка погибла. С двумя пулевыми ранениями в бедро и грудь она до последней секунды сознания сражалась с двумя бандитами, которые рвались в пилотскую кабину. Ни тогда, ни позже, ни одним словом не было публично объяснено, почему нападение стало возможным. Но жизнь всегда короче правды. Все, что я узнавал о Наде в разговорах с летным составом аэропорта, тут же передавал в Москву.
Мать Нади, Генриетту Ивановну, разыскали в Удмуртии: выезжайте в Сухуми. До Москвы она добиралась поездом. В купе две девушки впервые приковали ее внимание разговорами о драме над Черным морем, о гибели бортпроводницы. Но фамилии Нади не произносили. Сердце матери обожгло слово "бортпроводница". Но в Москве, по дороге с железнодорожного вокзала во Внуково, откуда мать должна была вылетать в Сухуми, молодой таксист увидел: с его пассажиркой что-то неладно. Парень сказал: "Что вы, мамаша, так мучаетесь. У других вот горе посильней. Девчонке не было и 20, Наде Курченко, прямо в самолете убили". И протянул Генриетте Ивановне "Комсомолку" - газету с фотографией дочери и репортажем, отдиктованным мной из Сухуми.
...Десятки тысяч людей вышли на улицы Сухуми. Утопающий в цветах и лучах солнца гроб с Надей стоял на площадке у драматического театра. Самолеты поднимались с аэродрома, покачивали над городом крыльями в знак скорби и уходили в рейс. Я был рядом с гробом, поддерживал под руку Генриетту Ивановну. Материнская боль - это охваченное огнем дерево. Резонанс сухумского репортажа о хайджекинге был ошеломляющим. Небеса мира еще не были так зримо забрызганы кровью - это был первый удар колокола.
Я улетал из Боготы (Колумбия) в Нью-Йорк на встречу с вдовой классика американской литературы Эрнста Хемингуэя - Мэри Хемингуэй. Маршрут пролегал над водами Карибского моря и Южной Атлантикой. То есть в так называемом Бермудском треугольнике.
После дозаправки в Барранкилье, "Боинг" авиакомпании "Авианка" взял курс на Нью-Йорк. Четыре часа над открытой водой.
На 20-й минуте полета правая плоскость самолета внезапно скользнула вверх. В следующую секунду "Боинг" удалось выровнять, но что-то случилось: курс был изменен - мы возвращались в Барранкилью. Слив горючее, приземлились.
Ремонт занял около часа. Вылетели штатно, без отклонений. Но на той же 20-й минуте над морем "Боинг" снова задрал правое крыло. В следующую минуту экипаж уже разворачивал самолет на обратный курс. "Бермудский треугольник" нас не пропускал. Приземлились. Ремонт продолжался 4 часа. Стемнело. На этот раз мы входили в освещенный прожектором самолет, как в хорошо знакомый гроб королевского размера. Взлет прошел нормально. Я смотрел на часы. Ровно в 20 минут (!) восьмого правый двигатель осветился пламенем и стало ясно: двигатель горит. Экипаж предпринял попытку сбить пламя эволюциями, пассажиров вдавило в кресла, начались гибельные завывания. "Боинг" с ревом несся к материку. Не приземлились, а грохнулись. В иллюминаторы хлынули струи хлорки - пожарные машины стояли вдоль всей посадочной полосы. Три спасения за полсуток - слишком много. Радости хватает только на два.
Через 10 часов, на новом, присланном из Боготы "Боинге" мы уже без происшествий летели над ночной Атлантикой. Только ночью и только над океаном можно понять, как беспределен мир и как отчаян человек в своем движении.
Встреча с Мэри Хемингуэй в ее новой нью-йоркской квартире продолжалась несколько часов. Тихий, спокойный разговор о легендарной жизни с великим писателем. Подробное изложение разговора в "Комсомолке". Упрек - реакция знаменитой журналистки и вдовы на первый абзац моего материала: "Новогодняя елка за спиной миссис Мэри сияла, как ее прошлое".
В Москве Габриелю Маркесу и его супруге Мерседес выделили правительственную "Чайку". Их приезда я ожидал к 18.00. В эти же минуты оба лифта в моем подъезде замерли. Остановились. Я жил на 16-м этаже. Сделал несколько звонков в Моссовет - срочный ремонт. С 15-летним сыном спустились пешком в подъезд. "Чайка" остановилась. Габриель был весел и приветлив. К этому моменту мы были знакомы уже около трех лет.
Шестнадцатый этаж! Сын предложил подняться на лифте соседнего подъезда. Там - через чердак и пожарный люк - прямиком в наш подъезд. Автор "Ста лет одиночества", будущий Нобелевский лауреат вариант отверг. "Пошли".
54 года, тяжелая недавняя операция. Я испытывал ярость. Стыд. Бессилие.
В квартире, увидев накрытый стол, Мерседес сказала: "Габо! Впервые за все наше путешествие мы заработали свой ужин физическим трудом".
Чудесный вечер. Вниз спускались в начале двенадцатого ночи. Спускались пешком. Лифты оставались неподвижными. Габриель сказал: "Социализм". Ночью из моей головы не выходила одна из наших первых встреч.
...Прибрежное кафе. Берег тропической Атлантики. Между стволами сосен, бесшумно, словно испарения, двигаются люди. Восемь-десять человек. У каждого - тонкая палка с гвоздем на нижнем конце. Нагибаются, накалывают на гвозди любой клочок бумаги, окурки, обертки от жвачки. Очищают прибрежную рощу. Спрашиваю у Габриеля: "Кто эти люди? Почему не похожи на других?" Маркес оглядывается, отвечает: "Недалеко отсюда психиатрическая больница. Они оттуда". Тихо помешанные проходят рядом с нами. Я думаю о том, что в мире, наверное, еще никогда так опасно не сближались пульсирующий интеллект гения и вакуумная пустота человеческого безмыслия.
Я нахожусь в 117-м номере отеля "Кабул": плафон разбит, стены иссечены пулями, телефонный шнур выдернут из розетки. Недавно в номере был убит посол США в Афганистане Адольф Дабс. В номер никого не поселяли. Я стал первым. Вечером 23 февраля 1980 года отель окружает орущая многотысячная толпа.
В огромном отеле - не более 20 человек. Дипломаты, журналисты, советники. Стрельба за окнами нарастает. Соседний отель "Пак" пылает, как стог сена. Слышны истошные крики мужчин в тюрбанах и женщин в парандже: "Аллах акбар! Шурави марг! Марг! Марг!" (Аллах велик, советским смерть! Смерть! Смерть!).
Связь с посольством не работает. Оружия нет. Афганская охрана отеля сбежала. Надежды на спасение тают. Мы знаем: фанатики убивают медленно. Вначале пробьют ножами предплечья. Потом отрежут пальцы. Отрежут член. Пробьют глаза. Разрежут ноздри. Поруганной станет сама смерть неверного. У нас - одна граната. И мечта о мгновенной смерти. Но одной гранатой мгновенной смертью всех не одаришь. Запах гари плотнее войлока. Плен. Плен. Внезапный топот ног. "Вот и всё", - думаю я. "Всё". Но это свои! Десантники бегут по широкому коридору, кривоногий майор, надрываясь, кричит: "В бэтээры! В бэтээры! Мятеж! Мятеж!"
С тех пор я усваиваю важнейшую вещь: если есть хоть одна минута - всё впереди. Меня впихивают в БТР. Через его триплекс вижу освещенные пожаром дувалы, мечети и бушующие толпы. Самый ожесточенный и массовый мятеж после ввода советских войск в страну в разгаре.
Остаток ночи провожу на посольском столе. Над головой, на стене, портрет Л.И. Брежнева. Вернувшись из мусульманского 1358 года в свой, христианский 1980-й, я ничего не испытываю. Только боль в жилах. Только боль в жилах. И личное прозрение: время течет не вдаль, подобно реке, а вертикально: снизу - вверх. И поднимает со дна всю муть и всю грязь. И всё зло. И несет это всё из эпохи в эпоху. Так будет всегда, пока есть низ и пока есть верх.